КОГДА ВСЕ ВОКРУГ БЕЗЗАБОТНО И ПРЕКРАСНО
Этот дом, стоящий на самом берегу чуть дальше Келасурской стены, с самого рождения казался мне логическим продолжением почти разрушенной крепости. Как стена защищала когда-то старый Сухум от врагов, так и он давал мне то самое чувство защищенности, без которого любое детство полнится не улыбками, а кошмарами.
Бабушка была тут хозяйкой, принимая решения, какой цветок посадить, какой обед приготовить и каких гостей принять. Это было ее «место силы». Здесь она писала картины. Здесь жила. Здесь переживала многое – приятное и не очень.
- Ты должен уважать всех, с кем рядом живешь! – то и дело твердила бабушка. И незаметно пихала меня в бок, когда я по московской привычке не вставал, слушая тосты в свою честь, пытался проскользнуть между разговаривающими людьми или особо рьяно влезал в компанию о чем-то жарко спорящих мужчин.
Абхазы, русские, армяне, мингрелы и сваны. Кого только не заносило в наш дом. Кому только я не варил кофе, не наливал в подвале вино в глиняные кувшины, не готовил акуд и не действовал на нервы.
Эти был не дом, нет – скорее, этакий Ноев ковчег: суетливый, шумный, до краев наполненный людьми, животными и историями. Причем историями столь древними, что теперь уже и не вспомнишь точно, когда именно они произошли.
Достоверно известная лишь одна дата – тот день 1928 года, когда пятилетняя Ольга Брендель спустилась по трапу на сухумскую набережную с борта теплохода «Пестель». За ней – ее родители. Да так здесь, в Абхазии, и остались, обосновавшись сначала в Цебельде, следом – в центре Сухума, а после – здесь, на Каштаке, в доме, построенном совместными усилиями со знаменитым Василием Семеновичем Контаревым - немного врачом, немного ювелиром, немного мастером на все руки, но, главное – художником от бога. Он-то, собственно, и начал учить Ольгу рисовать, да так, что остановить было уже невозможно.
До меня все эти подробности дошли уже в виде семейных легенд, так что где правда, а где красивая выдумка и нее разберешь. Я слышал рассказы про домашние концерты, про балетную школу, про жившую некоторое время с Контаревым циркачку, притащившую в дом огромного удава, про своего, похожего на Чехова, прадеда в пенсне, про немецкие самолеты, проносившиеся над самой крышей бомбить Сухум, про купленного на базаре медвежонка, довольно долго обитавшего в нашем саду.
Предания далеких времен. Воспоминания моего поседевшего отца. Рассказы моей одинокой тети.
Ну, а что же я?
Я тоже кое-что помню. Это может показаться слишком детским и слишком наивным, но…
Я помню запах. Этот ни с чем несравнимый запах, возникший из смешения сигаретного дыма и паров от разбавителя. Работая над картинами, бабушка курила, не переставая.
Помню вечную краску в копне ее седых волос – почему-то обычно она вымазывалась в самом нелюбимом ее цвете – зеленой ФЦ.
Помню вкус ее грушевых цукатов и варенья из айвы.
Помню, как рисуя рядом с ней в мастерской и по дурацкой привычке стоя при этом на одной ноге, вдруг услышал: «Смешно! В молодости я рисовала точно так же. Меня за это даже цаплей дразнили!»
Помню ее рассказы о концерте Вертинского, где был белый рояль, и он – в ослепительно белом фраке.
Помню, как сидел рядом с ней на казавшихся бесконечными заседаниях Союза художников в тесной комнатушке на улице Фрунзе, и мне зачем-то подмигивал огромный Тариэл Ампар, а миниатюрный Хута Авидзба просил спеть ему песенку.
Помню, как на обед покупались килограмм мороженного и гора подсолнечной халвы, от которой она была без ума.
Помню, как на машине вдвоем за лавашами к Келасурскому вокзалу. Лавашей должно было быть непременно два, потому что один мы съедали по дороге обратно.
Помню, как смотрела на море.
Как не повышала голос.
Как писались ее картины, а мне казалось, что это и есть самое настоящее волшебство.
Помню (черт, память неистощима!) даже тот ярко-красный горшок, что купила она мне, двухлетнему.
Помню и вот что. Известный в довоенной Абхазии художник Иван Павлович Цомая, или попросту дядя Ваня, как звал его я, по слухам, ходил в горы с самим Нестором Лакоба и был замечателен не только своей страстью к охоте, и даже не тем, что, рассорившись вдрызг с женой, последние свои годы прожил в нашем доме на Каштаке.
Дядя Ваня был фанатом газет! И каким! «Советскую Абхазию» он прочитывал от корки до корки, смакуя каждую заметочку и выискивая чрезвычайно смешные строчки даже в самых серьезных текстах.
Возможно, именно это и объясняет то, что любимой газетной рубрикой Ивана Павловича был раздел некрологов.
- Опа-ра! – неожиданно восклицал он и всплескивал руками. – Родные скорбят о безвременной кончине Пипики Засировны!
И после повторял эту «Пипику Засировну» еще несколько раз, смакуя имя покойной и произнося его то так, то этак, пока не доводил всех домашних до настоящей истерики. А, достигнув желаемого эффекта, тут же продолжал знакомить нас с прочими умершими.
Это представление повторялось по несколько раз в неделю, потому что были и другие газеты. И я смеялся, потому что в исполнении дяди Вани это было действительно смешно, тем более что горечь потери близких была мне еще абсолютно незнакома в силу совершеннейшего малолетства.
Уже после я стал понимать, что сольные концерты седовласого живописца были не развлечением, а этаким ритуалом, защищавшим его самого от страха смерти, и еще – своеобразной данью памяти всем этим незнакомым людям, объединенным с ним общей кавказской кровью и местом жительства…
Помню скульптора Марину Эшба. Марина, говорят, была человечищем, но мне тут сказать совершенно нечего. Я тут, извините, немного не в теме, потому что в те времена специализировался на другом. Например, на мамалыге.
Марина Эшба готовила великую мамалыгу. Как раз такую, что я люблю. В меру густую. Без меры ароматную. С копченым сыром. И потом – вот это была настоящая песня! – на тарелочке выносилась хрустящая корочка от этой самой мамалыги, достававшаяся тем, кто еще не разошелся по домам. А я расходиться не любил.
Еще помню торт. Большой торт. Вы, конечно, печете красиво, но вы - печете. А Марина Эшба – творила.
Значит так (это чтоб вам было легче представить): квартира в Синопе и огромный балкон с камином и со столом, за которым собрались гости, и страшный двуязычный гвалт, потому что юбилей у ее мужа Нури Акаба, и я уже совершенно не хочу есть, потому что только что слопал две порции мамалыги, и мне немного скучно, потому что мне лет восемь, а на улице солнце и совсем недалеко море, но меня не пускают туда одного, и я хожу туда-сюда, из комнаты в комнату, из кухни на балкон, с балкона на кухню. Я фланирую по этому маршруту несколько раз, пока не делаю резкую остановку. Я вижу торт. Огромный торт. Прекрасно пахнущий торт диаметром около полуметра, на поверхности которого Марина Эшба изюмом мастерски выложила профиль своего супруга. Ягода к ягодке, ягодка к ягодке…
Я взял один изюм. И съел. Я подумал, что ведь никто не заметит, если я съем каждую четвертую изюминку. И каждую третью. И каждую вторую... И – ну вы поняли.
Мне было скучно. А потом стало хорошо. А потом кто-то из женщин вынес торт к гостям. А потом…
Больше всех, кстати, веселился юбиляр. И Марина веселилась. Хотя мне, конечно, было стыдно. И бабушка за меня покраснела…
Теперь все эти истории вспоминаются с улыбкой, в которой, кажется, все же больше грусти. Марины лет десять как уже как нет в живых, дяди Вани – еще больше, бабушка тоже умерла.
То время ушло как-то слишком уж далеко.
Что осталось? Воспоминания. Воспоминания, в которых бабушка и ее друзья живы, наш дом гостеприимен, я юн и все вокруг беззаботно и прекрасно.
И, хотя все это не так, все это будет во мне навсегда. Как и любовь к хорошей мамалыге.
Ольга Брендель (1923 – 1999), сухумская художница
Борис Войцеховский, заместитель редактора газеты «Вечерняя Москва», внук Ольги Брендель
Нравится |